Предложение для зрителей Маяковка — детям


EN
(495) 690-46-58, 690-62-41
Сретенка: (499) 678-03-04

Лев между Софьей и Анной

27 Января 2016

Лев между Софьей и Анной

Чем закончился «Русский роман» Миндаугаса Карбаускиса


Вся наша жизнь вокзал: в клубах паровозного дыма, с чемоданами, лихорадкой проводов или отъезда. Место действия — «везде и нигде». Здесь Вронский встретил Анну. Каренина бросилась под поезд. На станции Астапово умер Толстой. Вокзал — сквозняк метафоры: все едут, трогаются, отправляются, а приехать не могут. Или прибывают прямо в финал.

Пролог и эпилог спектакля поменялись местами: граф и графиня, муж и жена, великий писатель и спутница сорока восьми лет его жизни разговаривают на опустевшей платформе. Он — голос в воздухе, она — пожилая дама с зажатыми в руке деньгами. Кто-то из проходящих принимает ее за жену сцепщика из «Анны Карениной» («это вашего мужа задавило? Возьмите!»).

— Все решает финал! — взывает Софья Андреевна к бестелесному голосу, — заверши меня!

Так начинается спектакль «Русский роман» на сцене Театра Маяковского. Автор пьесы — Марюс Ивашкявичус, постановщик — Миндаугас Карбаускис. Вместе они «завершают» свою версию истории Льва Толстого. Ивашкявичюс следует вересаевскому принципу: что пошлее, чем изображать гения? Толстого тут нет. Только в сцене, где Софья Андреевна бьется на мерзлой яснополянской земле, не желая подняться, не даваясь ни сыну, ни доктору, вдруг будет обозначено его приближение, раздастся фраза: «Он идет сюда!» И все замрут, и сама вскочит Софья Андреевна…

В трех с половиной часовом ходе спектакля умещаются самые знаменитые узлы толстовской канвы: вот Левин в деревне мучается тоской, вот он дает Кити свой интимный дневник, как некогда дал его Соне Берс перед венчанием сам Толстой. Вот знаменитая сцена любовного объяснения — мелом на сукне стола; но в ней снята вся патетика, звучат неожиданно комические ноты (в сторонке за диктантом наблюдают и подталкивают Кити мать и сестры)…

— Анна, это я! — сказал Толстой, и Каренина, Кити, Левин в спектакле реальные люди — наравне с Софьей, Александрой и Львом Львовичем Толстыми; опыт жизни питает опыт художественный. И мы — свидетели того, как жизнь пишет писателя; жестоко.

Сергей Бархин, автор пространства, ставит на сцене четыре колонны, часть фасада барского дома, античную вертикаль, голландскую печь, стог на заднем плане прикрывает рогожей. Здесь живет Левин: мебель сгрудилась, вздыбилась ножками стульев, потом холостяцкий неуют сменит стройная обстановка семейного дома.

И Левин (Алексей Дякин) будет примеряться к роли хозяина, пахать шпагой, попадая «косой» в такт отмашке мужиков.

Ивашкявичюс сумел сложную ткань толстовской биографии сделать проницаемой. В его тексте, соединяющем документ и притчу, есть умная простота в обращении с гением, которая дается тому, кто внутри себя гения выстрадал и остается с ним в сокровенных отношениях.

Но что в нем такого русского, в этом русском романе?

Может, сам сюжет, в котором 82-летний писатель и его 66-летняя жена, родившая 13 детей, из которых выжили 8, переписывавшая все его романы, ведут друг с другом войну за любовь и свободу, за право обладать и не принадлежать, страдают, прощают и проклинают друг друга? Может, неуживчивость проповеди любви и добра и некрасивого раздора истинных обстоятельств? Или то, что, прожив такую жизнь, они больше не могут разговаривать? Хоть кричи на весь дом — не услышат? (Кто был в Ясной, помнит: скромный домик со множеством небольших, слабо изолированных комнаток.) Так на этой земле дышит почва и так берет свое судьба: не измениться, не изменить гибельный «ход поезда»… И всплывают строки, прямо отмыкающие происходящее: «…пророческая власть поэта бессильна там, где в свой рассказ по странной прихоти сюжета судьба живьем вставляет нас…», а в воздух спектакля поднимается вопрос: мог ли вообще Толстой любить?..

Ключевые сцены возникают в перекрестье дневниковых свидетельств. Софья Андреевна и Лев Николаевич почти ничего от бумаги не скрывали.

«К чему свобода, когда мы всю жизнь любили друг друга и старались сделать все радостное друг для друга», — писала она. «Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть», — писал он.

И в спектакле — два треугольника, что зеркально отражают, оттеняют друг друга. Анна—Каренин—Вронский. И Софья Андреевна—Толстой—Чертков. В последний год жизни Льва Николаевича одержимость Чертковым, его секретарем и другом, борьба с ним за «моего» Левочку, сводили — почти буквально — жену Толстого с ума. Чертков для нее был дьявол, враг. Отнял любовь мужа, присвоил дневники. А что, что там, в этих дневниках 1900-х годов? Какая тайна? Сегодня известно: последних итогов.

Решающие сцены в спектакле так и обозначены: «изба, дьявол» и «дьявол — изгнание». Черткова и Аксинью, любовницу Толстого, играет Татьяна Орлова.

В избу к Аксинье, истраченной, неузнаваемой, графиня приезжает выяснить отношения. И страшен разговор двух пожилых женщин, бывшей любовницы и жены, героинь великой прозы, — комичен и ужасен одновременно.

Чертков здесь не породистый красавец-аристократ, некто в облике приказчика, счетовода всех высказываний гения, письменных и устных. Есть сцена, в которой он будет говорить с графиней на два голоса, бес и человек в одном. И вытрет вспотевший лоб красным платком Аксиньи.

Не в быту разворачивается происходящее. Скорее в постскриптуме жизни. Тут вдруг прозвучат слова, которые судят Толстого, национального гения, отнявшего в канун страшных испытаний у русского общества веру…

Красные кровавые перчатки Анны (Мириам Сехон) — знак того, что произойдет. В это же время другая героиня на всю Россию крикнет: «Я любви искала и не нашла…» И руки, обнимающие и удерживающие Анну, станут тисками, объятиями, и снова тисками.

Так Толстого толкала в путь требовательная любовь жены, детей, бесчисленных читателей-просителей, так боль толкала Каренину на рельсы. Всё в этих роковых русских треугольниках на краю — горячка отчаяния, стыд, смертная истома…

…Софья (Евгения Симонова) суетлива, некрасива, измучена, избыточно говорлива. И, казалось бы, трудно сочувствовать непреходящей истерике немолодой дамы, а сочувствуешь, и как еще. Сцена, в которой Софья Андреевна не может пробиться к постели, на которой умирает Толстой, — не расступается перед ней стена сомкнутых спин, не пускает, — вдруг зримо дает ощутить страшное ее одиночество. Чужие ловят каждый вздох, каждое слово, жадно учитывая, что оно — предсмертное. Надо услышать, донести до потомков. А она мечется за спинами, ей надо успеть сказать. Не успела. Даже хлеб прощального обеда, собравшего всех детей за столом, в ее руках делается деревянным.

В финале звучит длинное письмо Льва Львовича Толстого матери из Америки. Она читает письмо в Ясной: уже Керенский воцарился, вокруг Тулы горят усадьбы… Будущее, чье время еще наступит, смотрит в лицо прошлому, чье время истекло, а в письме — нелепые иллюзии, за которыми мелькает напрасно расточенная жизнь сына. Но Софья Андреевна, с которой теперь «насмерть осталось» все ее кипящее страстями, болью и ревностью, полетами духа и корчами плоти существование, отрешенно смотрит в письмо, улыбается тени…

На мой взгляд, самая сильная сторона еще строящегося, еще возникающего спектакля то, что за сценами, за героями, за репликами мелькает громада Толстовского присутствия.

Спектакль, четвертый в новой истории Маяковки, с момента прихода Карбаускиса, — очевидный сертификат подлинности. Русский роман литовского режиссера вопреки рассказанному складывается счастливо.

Марина Токарева, «Новая газета»

Оригинальный адрес статьи